«Шукшин не просто хороший писатель — он писатель народный…»

…«Миленький ты мой…

Возьми меня с собой!

Там, в стране далекой,

Назовешь меня женой…

…Таинственная это штука — жизнь, но еще таинственнее ее отражение в искусстве. Казалось бы, что общего между прозой Шукшина и этой нехитрой народной песней? Суровая, жесткая проза Шукшина лежит не то что на другом берегу — она на другом континенте лежит. Но вот поди ж ты, творчество писателя, и его судьба, и та широчайшая любовь читающих масс — все это как-то вдруг на наших глазах слилось со стародавней народной горечью, став на наших глазах единым целым…

А время идет. Казалось, это было совсем вчера, но между тем прошли уже годы с того жаркого дня конца августа, когда неожиданная весть ворвалась в дом — умер Шукшин. Скоропостижно скончался на съемках фильма «Они сражались за Родину» где-то в обожженных солнцем донских степях. А он только-только определялся на предначертанном ему месте в литературе, его работы только-только зазвучали в полный голос, и, может, потому весть о его скоропостижной кончине была так неожиданна, так, сказал бы я, несправедлива, что горечи не было конца.

Журналы еще печатали рассказы, полученные от него самого. В газетах выходили горячие, обжигающие душу строчки его последнего интервью. В кинотеатрах еще шел его последний фильм «Калина красная«, в темных залах с утра до вечера, сеанс за сеансом, волна за волной грохотал его сильный, мужественный голос, а сам он уже лежал в гробу в Доме кино, и усталая сельская жительница тихо плакала у его ног. Казалось, это одна из героинь его рассказов, и только когда женщина, вытерев глаза, замирала в горе своем, родство обличий выдавало в ней мать.

В тот горький день траура вдруг выяснилось, что Шукшин не просто хороший писатель — он писатель народный, и, казалось, не было конца людской веренице, шедшей поклониться его могиле и положить на свежевырытую землю свой цветок. Цветов и калины красной, говорят, в тот день собралось на его могиле так много, что они виднелись из-за высокой каменной ограды Новодевичьего монастыря.

Потом, как полагается, были поминки. Потом запустили в кинопроизводство и в печать все то, что так долго никак не запускалось и никак не печаталось. Выход каждого нового произведения в кино, на телевидении, в театре или в издательстве превращался в новую встречу с Шукшиным и в еще одно прощание.»

«…Художника выдает стиль. Это редчайшее явление в искусстве — художник, у которого есть свой стиль. Он, думается мне, этот стиль, не что иное, как сплав таланта и характера художника, ибо без характера в искусстве, так же как и без таланта, делать нечего. У Шукшина был яркий, самобытный характер, и, конечно же, у него свой стиль. Он пришел в искусство уже зрелым, сложившимся человеком, и стиль его, минуя все стадии становления, заявил о себе с самого начала, как о завершенном литературном явлении. По типу своему Шукшин был человеком хватким, торопливым, какой обычно бывает у тружеников земли перед весенним севом, когда все важно, все надо помнить и сделать в срок. В одном из последних интервью он сетовал на то, что, мол, слишком мало написал, всего-то несколько книжек прозы. Кажется, в нем жило ощущение, что он слишком поздно переступил порог художественного творчества и что ему раньше других суждено будет его покинуть. Этим, думается мне, объясняется и некоторая его замкнутость, некоторая излишняя категоричность в суждениях и поступках.»

«…Шукшин кинулся в пучину нашей художественной жизни, поставив перед собой не то что непосильные, а изначально невыполнимые задачи. В годы, когда многотомные эпопеи заняли ведущее место в прозе, Шукшин возобновляет демократические традиции русской новеллистики. На каждый ход томом в восемьсот страниц он отвечал рассказом в десять-двенадцать страничек и, как ни странно, выигрывал и часто одним-единственным рассказом.

В годы, когда пустые замыслы кинолент летали, как бабочки, из кинотеатра в кинотеатр, Шукшин решился ставить фильмы, которые бы трещали от соков окружающей, не приглаженной действительности. В годы, когда мало-мальски одаренные актеры снимались почти одновременно на всех киностудиях страны и подписывали контракты, едва пролистав сценарий, Шукшин болезненно, подолгу обдумывал каждое предложение, и его роли в чужих фильмах поражают своей отточенностью и тем, насколько тонко продолжал он в чужих фильмах свою собственную тему, не нарушая при этом чужой замысел.

Ему хотелось вернуть литературе скупость честного непорочного слова; ему хотелось вернуть актерскому мастерству его гражданскую основу; ему хотелось отучить съемочную камеру от смазливых личиков, привив ей вкус к грубым, но прекрасным в своей первозданности людям труда, — видит бог, задача эта непосильна не то что для одного человека, она, может статься, непосильна для целого поколения.

Во всех своих литературных, кинематографических работах, во всех своих выступлениях, в каждом слове и поступке Шукшин оставался преданным людям труда, сельским жителям. Это была его явная страсть. Что бы мы там ни говорили, а жизнь в селе, и на мой взгляд, намного труднее жизни городской. Колхознику во много раз труднее достается кусок хлеба, минута отдыха. И, может, потому художники, выходцы из деревни, остаются надолго верными той среде, из которой они вышли

«…Сказать, что Шукшин жил, работал и умер на наших глазах, было бы неверно. Шукшин сгорел на наших глазах. Жизнь, которая обрела себя только под тридцать и оборвалась в сорок пять, — это трагедия, и от этой трагедии совестливой русской литературе никуда не уйти. Как и любая истина, не освоенная еще до конца, она ждет, когда ее осмыслят и сделают частью житейского опыта народа.

Говорят, переутомлен был сверх всякой меры. Днем снимался в знойных, прокаленных августовским солнцем донских степях, в условиях, максимально приближенных к боевой обстановке, а по ночам писал пьесу для Ленинградского БДТ. К несчастью, все в том году ему давалось на удивление: и роль солдата отлично выстраивалась, и пьеса двигалась на всех парах к Товстоногову. Последний год в жизни художника с его неслыханными удачами — какая это, в сущности, печальная картина!

Говорят, его разрывали меж собой не только два различных, но, может статься, противоположных, взаимно исключающих друг друга вида искусства письменный стол и съемочная камера. Слово рождается в тишине и одиночестве, из потребности выразить себя и общаться с остальным миром. Камера требует людской толчеи, шума и страстей — и чем больше толчеи, шума и страстей, тем больше проку в той работе.

«Тебе, Василий, в конце концов придется выбрать между письменным столом и камерой,» — так сказал ему, по преданиям, его учитель и наставник, Михаил Ромм.

Шукшин, к своему несчастью, слишком долго раздумывал над советом своего учителя. Последние его интервью, последние страницы говорят о том, что выбор был сделан в пользу письменного стола, но его слова были сказаны уже оттуда, из-за той роковой черты, откуда возврата нету.

«Нравственность это Правда«, — сказал он в одной из последних своих бесед. Мы читали и радовались точному и четкому его мышлению и думали про себя, что еще томов двенадцать великолепной прозы последуют после этого крика души, а он был брошен нам уже оттуда, с того, другого берега…

Вопрос, почему Шукшин так поздно пришел и почему так рано покинул то поле литературы, которое он призван был возделывать, — этот вопрос долго и мучительно еще будет витать перед русской литературой. И, возможно, чувствуя, что мы сегодня еще не в состоянии на него полностью ответить, мы опять снова и снова возвращаемся к этому художнику и каждую новую встречу превращаем в трогательные проводы. Может, поэтому ему, едва ли не единственному из числа многих достойных художников, покинувших в последнее время этот мир, русская литература устроила такие долгие-долгие проводы…»

по страницам книги «Долгие проводы Шукшина», Иона Друцэ (1928-2023) – народного писателя, классика молдавской современной литературы, прозаика, драматурга, эссеиста